ХИМИЯ И СМЕРТЬ

Закон возврата зла. К гибели политического авантюриста Л.Качинского

Лех Качиньский как Моисей Урицкий XXI века

30 августа 1918 года анархический литератор с гомосексуальными наклонностями Леонид Каннегиссер застрелил председателя петроградской ЧК Моисея Урицкого. Последствием был не только «красный террор», но и увековечение памяти большевика Урицкого во всех городах и весях. По сей день улицы, проспекты, площади, переулки и больницы имени Урицкого в великом множестве рассеяны по всему пространству бывшего СССР.

Необъятная и неиссякаемая посмертная слава, доставшаяся второстепенному партийцу, оказалась игрой исторической случайности: кроме мотива мести за репрессированного то ли приятеля, то ли сожителя, Каннегиссером ничто не руководило.

Хотя история не приемлет сослагательного наклонения, можно более чем определенно утверждать, что если бы Урицкого тогда не убили, он, как твердый «левый большевик», попал бы под каток собственного ведомства не позже конца 1920-х, и имя его, не оказавшись ни в топонимике, ни в советской школьной программе, было бы известно только экспертам узкого профиля из библиотек «Мемориала» и американского Конгресса.

Такая же игра случая спустя 91 год руководила президентом Польши Лехом Качиньским. Роль импульсивного гомосексуала Каннегиссера исполнило сочетание объективного тумана, столь же объективной неприспособленности аэропорта первой категории Смоленск к приему авиарейсов в туман, и исключительно субъективных, персональных особенностей самого польского президента – тех самых, которые были предметом регулярного зубоскальства западной, особенно германской прессы.

Человек, похожий на картошку, принципиально не хотел:

а) пересекаться на церемонии в Катыни с премьер-министром Туском, который выиграл выборы у его брата, а также проявлял соглашательство в отношениях с Россией и Германией (точно как Ленин в Бресте, к яростному негодованию Урицкого);

б) садиться на одну кладбищенскую скамейку с кем-либо из российских лидеров,

и наконец,

в) приземлиться в высококлассном международном аэропорту Минск, благо в этом Минске обидели «правильный», то есть антироссийский, Союз поляков Беларуси.

Человек, похожий на картошку, не сыграл ни в польской, ни в мировой истории сколько-нибудь знаменательной роли. Он был активистом «Солидарности», но его имя не служило символом света в темном царстве для тех, кто был по одну сторону занавеса, и коварного извратителя чаяний рабочего класса для тех, кто жил по другую.

Он был католиком, но его утрированный католический консерватизм в Европе виделся провинциальным обскурантизмом, а в России не мог быть толком оценен из-за сопутствующей изоляционистской, подозрительной конфликтности.

Но подлинных изоляционистов он раздражал своей готовностью предоставить свою землю и своих солдат для заокеанских задач, а атлантистов – тем, что в итоге не смог довести эту миссию до конца.

На очередных выборах его не ожидало ничего, кроме провала а-ля Ющенко, а после них – ничего, кроме изоляции и забвения. Туман в смоленском аэропорту сделал из совы сокола.

Исход исторической случайности зависит от атмосферы момента. Имя Урицкого присваивалось советским топонимам не только сразу после выстрела на Дворцовой площади (которая до января 1944 года, кстати, носила его имя), но и позже, потому что крепко связалось со вторым и главным поводом для «красного террора» – уже совсем не таким случайным – покушением Фанни Каплан на Ленина в Москве 31 августа 1918-го.

Самолет ТУ-154 Леха Качиньского угораздило зацепиться за смоленскую сосну не в какой-то заурядный исторический момент, а в промежутке между подписанием Вашингтоном и Москвой нового договора СНВ и американским саммитом по ядерной безопасности. И этот саммит, как и множество мероприятий во всех городах и весях, начался с минуты молчания. Причем самую беспрецедентную демонстрацию скорби устроила Москва: большевики могли бы так почитать умершего гражданина другой страны только если бы Карл Маркс опочил не в 1883 году, а в 1918-м.

В свою очередь, Кремль вряд ли организовал бы такую малоискреннюю (судя по тяжеловесности) поминальную истерию, если бы не оказался в день несчастья с самолетом в весьма двусмысленном положении: буквально тремя днями ранее премьеры России и Польши подписали долгосрочный договор о поставках газа, стратегически важный для «Газпрома», и в момент этого подписания обозреватели дружно намекали, что поминки в Катыни – не более чем соус для газпромовского блюда.

А за один день (!) до авиакатастрофы президент Медведев в Выборге поучаствовал в церемонии начала строительства газопровода North Stream – объекта жгучей и несомненно искренней ненависти братьев Качиньских. В таком коленкоре демонстрация невыносимого горя адресовалась не только Польше, но и всему мировому сообществу. При этом Москва и Берлин были равно заинтересованы в изображении безутешности.

Но и эти объективные обстоятельства не сыграли бы такой роли в исходе случая, если бы не сочетались с исключительными, персональными особенностями российского руководства. Некие незримые, но прочные узы, связавшие Дмитрия Медведева с Бараком Обамой, можно было заметить и раньше, чем сам Медведев произнес слово «химия».

Например, когда российский лидер вслед за Обамой решил, что Освенцим – мероприятие не его уровня, хотя в Польше как раз были опасения, что не будет визита в Освенцим – не будет и церемонии в Катыни. Теперь «химия» сработала в обратную сторону: Обама, не имевший никакого повода для поездки в Варшаву, счел целесообразным появиться на похоронах.

Не исключено, что один партнер по «перезагрузке» заразил другого своей неожиданной чувствительностью. А может, не столь неожиданной: тот факт, что российский руководитель – не только юрист из альма-матер Владимира Путина, но еще и недавний председатель совета директоров «Газпрома» (о чем трудно было не вспомнить в ходе выборгской церемонии 9 апреля), создавало особые основания для чувства вины и для мотива ее прилюдного заглаживания.

Насколько это заглаживание действительно отозвалось в сердцах соотечественников, даже при свойственной русскому человеку широте души и готовности прощать врага, – вопрос весьма трудно поверяемый, ибо специального исследования на эту тему никакому социологу никто не закажет, а для негативной динамики рейтинга вполне достаточно и иных поводов, к примеру той же «перезагрузки» и ее выражения в различных внешних и внутренних начинаниях.

У Барака Обамы свои основания для чувства вины: свобода Польши записана на американских скрижалях, бюст Костюшко красуется на видном месте под колоннадой Капитолия, а выходцу из антиимперской «Солидарности», демократически избранному поляками, не уделялось соответствующего пиетета, а его антиимперским политическим, экономическим и военным задумкам – достаточной поддержки.

Несправедливость будет компенсирована: «Солидарность» обретет хрестоматийный глянец в школьных программах западных стран, а ее гиперболизированная отвага обрастет сказаниями и легендами, о которых не мечтал ни Валенса, ни Иоанн Павел II.

Все вышеназванные обстоятельства, сложенные вместе, стоили выстрела Фанни Каплан. Человек, похожий на картошку, затмит собой в писаной истории и топонимике и «человека из железа», воспетого Вайдой, и подпольщиков варшавского гетто, не говоря о поляках, вместе с русскими полегших на полях Второй мировой.

Для нашей культуры память об этих поляках более актуальна, но вряд ли даже в мае будущего года нам покажут сериал «Четыре танкиста и собака»: наша конъюнктура слишком зависит от чужой.

Прошло больше недели, а надсадный плач по Качиньскому продолжает разливаться по планете и отечественному телеэкрану. Между тем, хотя сейчас не второе десятилетие XX века, поводов для более искренней грусти, чем эпизод с самостоятельно навлекшим на себя беду Качиньским, у нас вполне хватает.

Государственные и корпоративные чиновники, дружно следующие примеру персонажа из Бориса Годунова («глаза слюной помажу»), на следующем повороте истории могут столкнуться с поводами, действительно достойными проливания слез. К которым потомки останутся равнодушны.

Как это ни обидно, по воле атмосферного рока и нагромождения частных соображений имя Качиньского может запечатлеться в писаной истории более прочно, чем многие ныне действующие политические имена по эту и по ту сторону Атлантики. Через сто лет мало кто сможет точно сказать, кто был этот человек и что за подвиги совершил – как сегодняшний подросток не знает, кем был Урицкий, но по табличке на углу дома краем сознания усваивает, что раз назвали, значит это был большой человек.

Писаная история творится людьми, не всегда задумывающимися о последствиях их творения в сознании масс. «Химия» конъюнктуры оставляет свой след и на жизни, и на смерти. И судьба имени, от которого в некий момент истории зависят миллионы других имен, тоже иногда становится вознаграждением за результат деятельности, а иногда, по Тарковскому, идет за человеком по следу, как сумасшедший с бритвою в руке.

Константин Черемных, GLOBOSCOPE